Яков с ужасом смотрел на шишку и тёмное пятно вокруг неё, с каждым днём разраставшееся на его руке.
Люди шарахались от него. Один пожалел, посоветовал:
– Поезжай-ка ты, милок, к Авдотье, целительнице, что в Бутырках живёт. Она вылечит.
– Травница, что ли? Знахарка? – с сомнением спросил Яша.
– Нет. Молитвой исцеляет.
– Какой ещё молитвой? Я же коммунист.
– Ну смотри, – прищурился мужик. – Тебе помирать-то!
Собрался Яков. До Бутырок было неблизко. Глухая деревня в полях. Ни тебе леса, ни тебе речки, и станция далеко.
Доехав, к председателю не пошёл, а у старушки на краю села справился, где здесь живёт Авдотья-целительница. Бабушка махнула куда-то рукой.
– Коммунист, небось? – И ушла в дом.
Пошёл по направлению, стараясь, чтобы не замечали. Другую старуху, что стояла на крыльце низенького домика, увидел.
– Где бы мне Авдотью отыскать?
– Мигалину?
– Да бабушка у вас исцеляет.
– Ну! Мигалина Авдотья Емельяновна.
– Ну вот… её. – Яшу прошиб пот. Ведь если узнают в партячейке, то, пожалуй, выгонят из коммунистов или ещё чего хужей… – Какая изба-то хоть у них?
– Старая. В вётлах, – ответила бабка и тоже почему-то ушла с крыльца в избу, затворив скрипучую дверь.
Намучился Яков, пока нашёл. Дело было уж к вечеру.
Постучал. Начал брехать страшенный кобель. Из сеней вышла с миской маленькая благообразная худая старушка, с тёмными провалами глаз, вся в мелких морщинках, в повойнике, чистом тёмном сарафане, подпоясанном по тому месту, где была хилая грудь, верёвочным пояском.
Она подошла к кобелю. Вылила в миску остатки картофельного супа.
– Не бреши, Мурзилка. Будеть. Свои.
Сторожевой пёс довольно завилял обрубком хвоста и сунул морду в похлёбку. «Ладно конура сколочена. Должно, хозяин ставил», – смекнул про себя Яков.
– Авдотья Емельяновна? Я к тебе, – произнёс он затравленно.
– Заходи, – без каких-либо признаков неудовольствия ответила бабушка.
Наклонившись под низкой притолокой, зашёл в сени. Стянул сапоги. По скрипучим половицам вошёл в избу.
На лавке в избе сидели два старика. Оглянулся на Авдотью.
– Это нищие странники, – сказала она. – Садись, мил человек. Вечерять будем.
В избе было чисто. Полы намыты. Коник и лавки покрыты тряпичными половичками. В углу божница. Стол большой, скоблённый добела. На трёх окнах нарядные занавески с цветами задёрнуты. На столе деревянная солонка. От света керосинки на крюке под потолком расходились тёплые круги по избе.
Авдотья подхватила рогачом и, подложив деревянный каток, выкатила чугун из печки с горячей ещё картошкой. Каждый брал и чистил сам. Печка белёная. С полатей глядели четверо ребят.
– Баушка, дай хлебца! – ныли они.
– Вот я вас! Вот матери всё скажу, приедить. – Она выставляла вперед фартук и грозно била по нему сухоньким кулачком, вроде как по тверди.
Дети её не боялись и через какое-то время начинали опять:
– Баушка, дай хлебца!
– Слезайте вечерять.
Ребята скатились, хихикая, толкая друг дружку, на широкие доски пола избы. Забрались на лавку, мал-мала меньше.
Потоптавшись, присел к столу. Взял из чугуна картошку. Покидал из руки в руку, чтобы остыла. Пальцами чистил от кожуры.
– А чьи ребята? – спросил Яков.
– Внучата. Дочь Пелагея в Москву уехала. Табак на базар повезла.
Яша пожалел, что ничего не принёс Авдотье. Сахару пострелятам или хлеба. Знакомец, что послал его к Авдотье, наказал ничего не носить: никаких подарков, даже, мол, и не думай. Она ничего не возьмёт.
После ужина самовар поспел, уже при свете самодельной керосинки-маргаски посмотрела она распухшую тёмную его руку.
– На заре разбужу. Молиться будем вместе. Креститься надо, Яков. В Бога-то веруешь? Креститься будешь? – заглянула, казалось, ему в самую душу добрыми глазами «баушка».
– Буду! – сразу почему-то согласился Яша.
Странники и Яков расположились на ночлег на лавках. В свете от лампадки тихо плели истории, что где слышно, какие чудеса.
– А вот давеча слыхали. Ехала баба с ярмарки. Задремала. Едет и едет. А недалече было. Очнулась. Перекрестилась.