Батюшка этот был старец нрава крутого, но глаза имел лучистые, видящие человека насквозь, как рентген.
Выслушав сбивчивую, политую слезами исповедь Марфы о том, как «муж-лежебока семью рушит», а она «одна за всех бьется», он вдруг нахмурил кустистые брови.
— А ну-ка, — сказал он тихо, но так, что Марфа присела.
— Посмотри на меня.
Он взял её натруженную ладонь, повертел.
— Сильная рука. Властная. Ты, матушка, мужа своего сама в инвалиды записала. Ты зачем у него крест его мужской украла?
— Я?! — Марфа даже задохнулась от обиды.
— Да он же пальцем не пошевелит!
— А ты давала ему пошевелить? Или сразу вырывала?
— Отец Порфирий вздохнул, и в этом вздохе была вся скорбь о перевернутом мире.
— Ты, Марфа, гордыней своей его придавила.
«Я сама, я лучше, я быстрее».
Вот он и лег. Зачем ему вставать, если ты — и конь, и бык, и баба, и мужик?
Марфа молчала. Обида комом стояла в горле.
— Вот тебе епитимья, — строго произнес священник, глядя ей прямо в душу.
— С работы уволиться. Прямо завтра. Машинку швейную — в чехол.
Дома — не командовать.
— А жить на что? — прошептала Марфа, холодея.
— А это пусть муж думает.
— Так он же... ничего не сделает! Мы же с голоду помрем!
— А ты умри, но не делай за него.
Когда есть попросит — покажи пустой кошелек. И молчи. Молчи, Марфа, как рыба об лед. Ни упрека, ни взгляда косого.
Только любовь и тишина. Ступай.
Марфа вышла из храма, шатаясь, как пьяная. Ветер швырял в лицо сухие листья, но она не чувствовала холода.
Внутри неё рушилась империя. Сказать деятельной натуре «ничего не делай» — это все равно, что сказать сердцу «не стучи».
Но она сделала.
На следующий день она положила заявление на стол начальнику.
Пришла домой. Убрала машинку в шкаф. И села.
Геласий лежал. Телевизор бубнил что-то про глобальное потепление.
— Ты чего рано, Марфуша? — лениво спросил он, не поворачивая головы.
— Уволилась я, Геласий, — сказала она тихо.
— Да ты что? — муж даже приподнялся на локте, и диван скрипнул удивленно.
— А чего так?
— Спина не велит. Врачи запретили. Теперь, Геласинька, я домохозяйка.
Геласий поморгал белесыми ресницами, переваривая. Потом лицо его расплылось в блаженной улыбке.
— Ну и слава Богу! Отдохнешь, милая! Пирожков напечешь!
Он не понял. Он думал, что «домохозяйка» — это фея, которая теперь будет кружить вокруг него 24 часа в сутки, поднося яства.
Он не знал, что Марфа начала самый страшный эксперимент в их жизни — эксперимент «Великая Пустота».
Шел третий день.
Марфа сидела у окна с книжкой (которую не читала, потому что буквы прыгали). Руки её дергались.
Ей физически, до тошноты хотелось схватить тряпку, побежать на подработку, сделать хоть что-то!
Она видела, как заканчивается хлеб. Она знала, что в холодильнике остался последний кусок сыра, заветренный по краям.
Геласий был счастлив. Жена дома. Жена молчит. Не пилит. Не гонит. Тишь да гладь, да Божья благодать.
«Какой я везучий», — думал Геласий, переворачиваясь на другой бок.
Он еще не знал, что завтра наступит обед. А обед — это время истины.
И настал полдень четвертого дня. Это было время, когда желудок Геласия, привыкший к пунктуальности курантов, забил тревогу.
С дивана донеслось тяжелое кряхтение. Пружины, освобожденные от многолетнего гнета, жалобно тренькнули, словно прощаясь.
Геласий встал. В одних тапках, мягких, как его характер, он прошаркал на кухню, где, как он полагал, самобранка уже была накрыта.
— Марфуша, — прогудел он, зевая так, что челюсть хрустнула.
— А чего у нас... того? Обедать-то будем?
Марфа сидела на табурете, прямая, как жердь. Руки на коленях, взгляд — в окно, где осень хлестала ветки клена. Она молчала.
Геласий, чувствуя неладное, но гоня от себя дурные мысли, потянул ручку холодильника.