Одна просьба внука: как баян стал памятником другу
Жил по соседству Прохор Ильич — крепкий старик, жилистый, руки в мозолях. Здоровался кивком, улыбался редко. Но была в его избе вещь, о которой в селе не говорили. Под старой кроватью хранился потертый дерматиновый футляр. Тяжёлый, с потемневшими застёжками. Тридцать лет он там лежал. В нём спал баян.
Эх, знали бы вы, каким был Прохор в молодости! Летний вечер, пахнет липой, у клуба на крыльце сидят двое — Прохор и Петька, друг закадычный, ближе братьев. Петька на гармони играл, а Прохор меха баяна растягивал так, что звук над рекой летел. Ни одна свадьба без них не обходилась.
А потом случилась беда. Поехали мужики лес валить. Ствол пошёл не в ту сторону. Петька успел Прохора в сугроб откинуть, а сам… На моих руках он и угас, пока мы на санях везли.
С того дня Прохор замкнулся. Вернулся с кладбища, снял баян, положил в футляр и задвинул под кровать. Будто отрезало. Тридцать лет ни разу кнопок не коснулся. Музыка стала для него памятником по ушедшему другу.
А тем летом привезли к Прохору внука, Ванюшку. Лет десять — глаза горят, нос везде сунуть надо. Как-то зашла я к Ильичу давление измерить. Сидим в горнице. И вдруг слышим — шуршит в спальне. Ванюшка, перемазанный в пыли, тянет из-под кровати тот самый футляр.
Я на Прохора глянула — он дышать перестал. Лицо посерело.
— А ну не трожь! — гаркнул глухо. — Положь, где взял!
Ваня испугался, вылетел на крыльцо. А Прохор сгорбился, смотрит в окно: «Словно кипятком ошпарило. Лежит он там, и пусть лежит».
Думала, дело кончилось. Да не тут-то было.
Через три дня иду мимо. Из сарая, где вилы да вёдра, раздаются звуки — рваные, фальшивые, будто немая птица кричит. Заглянула во двор: сидит Ванюшка на ящике, баян дедов на колени взгромоздил. Инструмент огромный, ремни сползают. А он пыхтит, меха тянет, по кнопкам тычет. Баян хрипит, стонет, задыхается пылью.
Тут дверь скрипнула — вылетел Прохор. Шагнул тяжело к сараю. Ваня сжался, глаза зажмурил.
А Прохор стоит. Молчит. Смотрит на баян, и что-то в нём в этот момент ломалось.
— Не так тянешь, — произнёс хрипло. — Порвешь меха.
Ваня открыл глаза. Дед протянул руки, взял баян бережно, словно дитя. Смахнул пыль с лакированного бока. Просунул руки в ремни, поправил на плечах. Закрыл глаза.
Потянул меха — робко, неуверенно. Баян заскрипел, застонал, но из этого хрипа пробилась «Одинокая гармонь». Мелодия поплыла над двором — щемящая, родная, дух захватывает.
Я смотрела на лицо Ильича и видела чудо. Морщины разгладились, он словно помолодел. Но из-под век по щекам покатились слёзы — крупные, горькие. Падали на старые меха. Прохор плакал и играл. В этой мелодии было всё: их смех с Петькой, летние вечера, девичьи улыбки и та страшная зимняя дорога. Он выговаривал боль, которую тридцать лет носил в себе.
Смолк последний аккорд. Прохор опустил голову, быстро вытер мокрое лицо. Отвернулся — стыдился слёз перед внуком.
А Ванюшка подошёл, присел на корточки у дедовых сапог, заглянул снизу вверх и тихо попросил:
— Деда… А покажи, как вот ту белую кнопочку нажимать, чтобы громко гудело? Сыграешь ещё?
Прохор вздрогнул. Губы дрогнули, и он робко, сквозь непросохшие слёзы, улыбнулся:
— Сыграю, Ванька. Садись рядом. Смотри сюда.
Я тихонько отошла от забора, вытирая глаза платком. На душе было светло и тихо, словно после тёплого летнего дождя.