Дела на остаток «Я, пожалуй, пойду…» — 64-летний отец аккуратно поставил ведро с картошкой у стены, молча выложил ключи
«Я, пожалуй, пойду…» — 64-летний отец аккуратно поставил ведро с картошкой у стены, молча выложил ключи на тумбочку и произнёс фразу, от которой его взрослая дочь густо покраснела от стыда.
— Папа, ну мы же просили предупреждать! У нас планы, мы устали, — раздражённо выдохнула Ольга, даже не помогая отцу снять куртку.
Пётр Николаевич замер в полутёмном коридоре. Десять лет назад, когда родилась внучка, дочь звонила каждый день: «Папа, приезжай быстрее, ты нам так нужен!» И он мчался через весь город с полными сумками угощений, чинил краны, возился с маленькой и возвращался счастливым. Но годы шли, и на звонки он всё чаще слышал вежливые, но холодные отговорки: «Давай в другой раз», «Сегодня не очень удобно», «Мы так устали».
Сегодня он привёз с дачи первый урожай и заехал без предупреждения. Поймал короткий взгляд, которым Ольга обменялась с мужем. Внучка Соня лишь мельком глянула на него и уткнулась обратно в экран. Зять демонстративно посматривал на часы. Никто не хамил — все были подчёркнуто вежливы. Но старик отчётливо понял: он здесь больше не член семьи. Он — навязчивый гость.
Пётр Николаевич распрямил спину. В выцветших глазах не было обиды — только спокойное достоинство.
— Оленька, ты не переживай. Я больше не приеду без звонка. И со звонком, наверное, тоже. Ты прости меня, доча, что мешал.
Ключи звякнули тихо, почти неслышно, но Ольге показалось, что в квартире упал колокол.
— Картошку забирайте, — добавил он. — Хорошая, рассыпчатая. Внучке пюре сделай, Оль. Она маленькой любила, помнишь? «Озёра наливаем, доча, озёра…»
Ольга помнила. Четырёхлетняя Сонечка сидела у деда на коленях, выковыривала ямочки в пюре, а он лил туда растопленное масло. Сонечка хохотала так, что захлёбывалась.
— Деда, ты уходишь, что ли? — мельком спросила нынешняя, четырнадцатилетняя Соня, не вытащив наушник.
— Ухожу, солнышко. Дед тебя любит.
— Угу, — буркнула она и уткнулась в телефон.
Это «угу» резануло Ольгу сильнее всего.
— Папа, ты обиделся? — схватила она его за рукав. — Скажи прямо.
Пётр Николаевич посмотрел на неё долгим взглядом.
— Оля, — он впервые назвал её полным именем, без «доча», без «Оленька», и от этого ей стало холодно, — я не обиделся. Обижаются дети. Я просто понял. Это разные вещи.
Он мягко высвободил рукав, кивнул зятю и вышел.
Дверь закрылась тихо, без хлопка.
Дома он включил только настольную лампу под зелёным абажуром. Достал из кармана сложенный вчетверо листок с лиловой печатью областного онкодиспансера. Поджелудочная. Четвёртая стадия. От четырёх до восьми месяцев — если повезёт.
Убрал листок в жестяную коробку из-под леденцов — туда, где лежали письма жены Тани и Олин первый молочный зуб в спичечном коробке. Открыл тетрадь в клеточку, написал сверху: «Дела на остаток».
Перечислил: заготовить дрова на два года, дачу переписать на Ольгу, договориться с Сашкой в столярке, подровнять оградку рядом с Танечкой, деньги на похороны — в синем конверте в гитаре, Соне — гитару, Ольге — мамины кольца.
Внизу приписал отдельно: «Самое главное — не сказать. Никому. Чтоб не из жалости ходили. Чтоб по-настоящему — или никак».
Закрыл тетрадь. Допил чай. И впервые за день улыбнулся — самому себе, в тёмное окно, где отражался старик с тяжёлыми руками и абсолютно спокойным лицом человека, который наконец знает срок и может больше не торопиться неправильно.