ОНА СЧИТАЛА СЕБЯ ЧИСТОЙ, ПОКА НЕ УВИДЕЛА ГРЯЗЬ НА БЕЛОЙ МАНТИИ ВЛАДЫКИ Двадцать лет Антонина гордилась своей чистотой —
Двадцать лет Антонина гордилась своей чистотой — накрахмаленный платок, выглаженное платье, ни единого пятна на совести. Когда грязный калека рухнул в лужу прямо перед Крестным ходом, она отшатнулась первой. А потом Владыка в белоснежной парче шагнул в чёрную жижу...
Платок пах крахмалом.
Антонина Петровна затянула узел под подбородком — туго, как учила мать сорок лет назад, — и привычно поморщилась от давления на виски. Ничего, потерпится. Так положено, так правильно.
Она оглядела себя в зеркале прихожей: тёмно-синее платье — новое, на распродаже в прошлое воскресенье взяла, — туфли начищены до блеска, ни пятнышка, ни морщинки. Хорошо. На Крестный ход в честь престольного праздника иначе нельзя.
Мимо прошаркал муж в растянутой майке, заглянул на кухню.
— Тонь, я яичницу пожарю?
— Жарь. Только кастрюлю мою не трогай. И на ход не пойдёшь?
— Нога болит.
Нога у него болела всегда, когда надо было в храм. Антонина вздохнула, но промолчала. Двадцать восемь лет молчала — и сейчас не время.
На улице грело солнце, а под ногами чавкала грязь. Три дня лил дождь, и сегодняшнее тепло ещё не просушило землю. Антонина шла осторожно, обходя лужи, придерживая подол. Платок давил — она одёрнула его машинально, хотя знала, что легче не станет.
У храма собиралась толпа. Хоругви поблёскивали на солнце, из распахнутых дверей тянуло ладаном. Антонина протиснулась ближе к началу процессии, кивая знакомым. Вон Нина Степановна — тоже в обнове, расстаралась к празднику. Вон Клавдия с внучкой, девочка вертится, не стоится ей. Вон отец Сергий — молодой, рукава подкатал, иконы выносить будет.
И тут — особенный гул прошёл по толпе. Владыка.
Антонина вытянула шею. Она никогда его не видела вживую, только на фотографиях в епархиальной газете. Говорили — строгий. Говорили — из столичных. Приехал на престольный праздник, благословил Крестным ходом пройти вокруг квартала.
Он вышел из храма — и Антонина задержала дыхание.
Белое. Всё белое. Облачение сияло так, будто его не сшили, а соткали из света. Митра, панагия, посох — золото к золоту. Лицо — спокойное, сосредоточенное, будто он здесь и одновременно где-то ещё. В месте, куда ей хода нет.
«Вот это да», — подумала Антонина и тут же устыдилась. На красоту глазеть — дело пустое. Молиться надо.
Она перекрестилась и опустила глаза. Платок стянул виски туже.
Крестный ход тронулся. Колокол ударил — густо, торжественно, так, что под рёбрами отдалось. Антонина шла в третьем ряду, губы привычно шевелились в молитве, но мысли разбегались. Платок давил, под накрахмаленной тканью кожа взмокла. Она чувствовала каждую складку, каждый шов.
Но терпела. Терпеть — тоже подвиг. Маленький, незаметный, зато свой.
Дорога вилась вокруг храма, потом свернула на главную улицу. Люди на тротуарах расступались, крестились вслед. Какой-то мальчишка на велосипеде остановился, стянул кепку — бабушка, видать, научила. Антонина одобрительно кивнула.
А потом дорогу перегородила лужа.
Огромная. Чёрная. Маслянисто блестящая под солнцем. Растеклась почти на всю ширину проезжей части. Справа — узкий сухой бордюр у забора, по которому, если прижаться, можно пройти. Слева — ещё хуже: месиво из глины и прошлогодней листвы.
Процессия замедлилась. Люди начали осторожно пробираться по бордюру, цепляясь друг за друга, поджимая полы одежды.
Антонина тоже приподняла юбку, встала на носочки, шагнула аккуратно...
И тут увидела.
Он лежал посередине лужи.
Сначала она не поняла — куча тряпья? Мешок? Но тряпьё шевельнулось, и стало видно: человек. Мужчина. Он барахтался в чёрной воде, пытаясь подняться, и не мог. Одна нога — тонкая, усохшая, вывернутая под странным углом — волочилась за ним, как неживая.
Калека.
Запах дошёл раньше, чем понимание. Перегар, кислое, давно не мытое тело, что-то ещё — гнилое, болезненное. Антонину передёрнуло. Она отшатнулась, прижала ладонь ко рту.
— Господи, — выдохнула Нина Степановна рядом. — Срам какой. И прямо перед Владыкой...
Калека поднял голову. Лицо — о