ВСТАВАЙ, СЫНОК В ту пору, а было это лет двадцать назад, на самом краю нашего Заречья, в покосившемся домике, жил Викто
В ту пору, а было это лет двадцать назад, на самом краю нашего Заречья, в покосившемся домике, жил Виктор Иваныч. Старик он был крепкий, но нелюдимый, как сыч в дупле. Глаза колючие, брови густые, вечно нахмуренные.
Виктор Иваныч проработал всю жизнь на лесопилке, привык к тяжелому труду и молчанию леса. Жена его, Марья, ушла рано, оставив его с маленьким Андреем на руках. Он растил сына как умел - в строгости, в труде, без лишней нежности. Видать, тогда и начала копиться та ледяная корка на его сердце.
С сыном своим, Андреем, он не разговаривал лет пятнадцать, не меньше. Как разругались они из-за какой-то чепухи - то ли из-за того, что Андрей в город уехал, то ли из-за наследства какого - так и отрезало. Андрей в городе в большие начальники выбился, квартиру купил, машину, а отец тут один жил, даже писем не распечатывал. Почтальонша Галя поначалу уговаривала: «Иваныч, ну почитай, сын ведь пишет!» А он только зыркнет исподлобья - и Галя бежит прочь, крестясь.
Я к Виктору заходила раз в неделю - давление проверить, таблетки от сердца оставить. Приду, бывало, а у него в доме холод такой, что пар изо рта идет. Сидит он за столом, в тулупе, и на одну точку смотрит - на старое фото в рамке, где они с маленьким Андреем на рыбалке.
- Иваныч, - говорю я тихонько, - ну что ж ты печь-то не топишь? Совсем себя застудишь, кости-то не железные.
А он только желваками поиграет под небритой щекой. Ни звука из него не вытянешь. Душа его тогда на ледяную глыбу похожа была - не подступиться.
И вот в один из таких январских вечеров, когда вьюга за окном завывала, как раненый зверь, в дверь моего медпункта постучали. Да так отчаянно, что сердце моё в пятки ушло.
На пороге стояла почтальонша наша, Галя. Сама вся в снегу, лицо белое, как полотно.
- Семёновна, - шепчет, - беда в городе. Андрей Викторович... в аварию попал. Состояние тяжелое, врачи ничего не обещают. Жена его звонила, трубку бросила, плачет. Иванычу надо сказать, а я... я боюсь к нему идти.
Посмотрела я на Галю, вздохнула. Эх, горе горькое... Как же так-то? Натянула я платок, взяла сумку фельдшерскую и пошла.
Иду по сугробам, а ветер в лицо хлещет, будто наказать за что-то хочет. Снег забивается за ворот, колючий такой. Дошла до его избы, а там темно, только в одном окошке свеча теплится. Захожу без стука, а он сидит на том же месте.
- Уходи, Семёновна, - говорит хрипло, не оборачиваясь. Не надо мне ничего.
- Виктор, - подошла я к нему и руку на плечо положила. Беда пришла. С сыном беда.
Он замер. Вижу, как спина его напряглась, как затылок покраснел под седыми вихрами. А потом он медленно так поворачивается, и в глазах его такая тоска черная, такая боль, что мне самой дышать трудно стало.
Я ему всё рассказала. И про аварию, и про больницу. Думала, закричит, зарыдает или звонить побежит. А он молчит. Только губы в узкую полоску сжал.
Час сидим, два. Свеча уже оплыла, огарок в блюдце шипит. Виктор сидит, комкая в руках краешек старой скатерти, и в одну точку смотрит. А по щеке, прямо в седую щетину, ползёт одна-единственная слеза. Скупая такая, тяжелая.
- Поздно, - шепчет он наконец. Голос такой, будто камни друг о друга трутся. - Поздно, Семёновна. Я его проклинал... я его из сердца вырвал. А теперь вот... бог услышал.
- Да что ты такое городишь, старый! - вскрикнула я, и голос мой задрожал от усталости и злости. - Бог не карает, он учит! Андрей живой еще! Слышишь? Живой!
Я пыталась его поднять, заставить что-то сделать. А он будто окаменел. Руки холодные, лоб горячий. Напоила я его валерьянкой, укрыла вторым одеялом. Ночь у него просидела, слушала, как часы на стене тикают: тик-так, тик-так... Будто время уходит, утекает сквозь пальцы.