Записки Бойца Говорят, перед прыжком у десантника в голове пустота. Врут. У меня в голове тогда была целая вселенная. Я
Говорят, перед прыжком у десантника в голове пустота. Врут. У меня в голове тогда была целая вселенная. Я помню запах старого вертолета — смесь машинного масла, пота и какой-то странной, сладковатой тревоги. Мы летели низко, прижимаясь к зеркалу Днепра, и я видел, как в воде отражается наше звено. Нас называли «крылатой пехотой», но в то утро мы были просто людьми, летящими навстречу своему жребию.
У меня под тельняшкой, на простой суровой нитке, висел деревянный крестик. Обычный, копеечный. Я прижимал его ладонью через бронежилет, и мне казалось, что он греет сильнее, чем любое термобелье.
— Ну что, братишки, — ротный обернулся, его лицо было серым от недосыпа, но глаза... глаза горели каким-то неземным, спокойным светом. — Сейчас покажем, за что нас небо любит. С Богом.
А потом был ад.
Гостомель встретил нас не тишиной аэродрома, а сплошной стеной огня. Когда мы высаживались под грохот пушек, я увидел ту самую «Мрию». Огромный, величественный самолет стоял в ангаре, как раненый зверь. И в этом был какой-то страшный символизм: старый мир рушился, а мы стояли на его обломках.
Самым страшным был не свист пуль. Самым страшным было видеть, как падают свои. Мой друг, Лешка — мы с ним из одной деревни, вместе в учебке кашу из одного котелка хлебали — он упал прямо на взлетке. Некрасиво, не как в кино. Просто споткнулся и остался лежать, прижавшись щекой к бетону, как будто решил прикорнуть. Я рванулся к нему, а вокруг земля фонтанчиками вздымалась — работали снайперы.
— Леха, вставай! Леха, не время! — хрипел я, затаскивая его за бетонный блок.
Он открыл глаза. В них не было страха, только какая-то бесконечная, прозрачная грусть.
— Серег… — прошептал он, и изо рта толкнулась густая, темная струя. — Скажи матери… скажи, что я сам… не побоялся.
Он не договорил. Рука его, судорожно сжимавшая автомат, обмякла. Я сидел там, под обстрелом, и выл. Не от боли — меня даже не царапнуло тогда — а от этого чувства несправедливости. Мы же молодые, нам же еще жить, любить, детей крестить…
Вера — она, когда ты там странная. Она не в словах молитв, которые забываешь под грохотом «Градов». Она в том, как ты делишь последний глоток воды. В том, как незнакомый парень из другого взвода закрывает тебя собой, просто потому что ты — его брат по крови и по небу.
Ночью, когда аэродром погрузился в зловещую, рваную тишину, я сидел в воронке. Небо над Гостомелем было черным, и звезды казались дырками от пуль на полотне вечности. Я достал тот самый крестик, он был в пыли и копоти. И вдруг я почувствовал такой трепет… Я понял, что мы здесь не просто так. Что каждый из нас, кто остался в этом бетоне, и кто выжил — мы теперь связаны одной нитью. Мы — те, кто встал на пути ветра.
Нас жгли, нас поливали свинцом, нас пытались стереть, называя «целями». Но мы не были целями. Мы были живой стеной. Я помню, как к утру вторых суток у нас закончилась вода. Мы лизали иней с металла, и это было слаще любого вина.
Я до сих пор вижу этот сон: серое небо, звук лопастей и лицо Лешки. Говорят, время лечит. Нет, оно не лечит. Оно просто учит нас жить с этой дырой в груди.
Когда я вернулся, я долго не мог зайти в церковь. Боялся, что не выдержу, сорвусь. А потом зашел. Поставил свечу. И мне показалось, что в пламени я вижу всех наших. Они там, в небесном десанте, на самом главном аэродроме. И они смотрят на нас.
Я верю — не просто верю, я знаю — что каждый наш шаг на том бетоне был шагом к чему-то большему. Мы не выбирали эту долю, но мы приняли ее с честью. И если бы мне снова сказали: «Надо, брат», — я бы снова надел этот берет, прижал бы крестик к сердцу и шагнул в туманный рассвет над Днепром.
Потому что десант не умирает. Он уходит на перегруппировку в облака. И Гостомель… Гостомель теперь всегда в моем сердце, как шрам, который болит к дождю, но напоминает о том, что я — человек. Что я — русский солдат. И что со мной — Бог.
Записки Бойца.....