Он пришел убирать мусор, а наткнулся на живую любовь, которую сам же и затоптал.
Слезы, горячие, злые, незнакомые, брызнули из глаз, мгновенно остывая на щеках.
Николай упал на колени прямо в снег.
— Серега! — он схватил брата, пытаясь обнять эту негнущуюся, ледяную статую.
— Прости, дурака! Слышишь? Не замерзай, братка, не смей!
Он подхватил его. Тяжело, с натугой, как мешок с цементом, но эта тяжесть была слаще любого богатства.
Это был его Крест, который он едва не променял на спокойную старость.
Николай кряхтел, валенки скользили, сердце колотилось где-то в горле, но он тащил брата к дому, как муравей тащит соломинку в потоп — с отчаянием и упрямством обреченного на жизнь.
В сенях пахнуло теплом и капустой. Николай ногой распахнул дверь в горницу.
На шум вышла жена, заспанная, в накинутом платке. Увидела мужа, красного, взъерошенного, со снегом в бороде, и грязное, страшное тело на руках.
— Коля! — взвизгнула она, инстинктивно прикрываясь ладонью.
— Ты куда это?.. Куда вшами трясешь?! На пол клади, на половик, перепачкаешь диван-то, новый!
Николай остановился посреди комнаты. Тяжело дыша, он глянул на жену. Взгляд у него был страшный, темный, но не от злобы, а от великого знания.
— Молчи, Нюра, — сказал он тихо, и она осеклась. — Молчи, Христа ради. Брат это мой.
Он положил Сергея на диван. На ту самую «новую» обивку. Не просто положил — уложил бережно, как мать кладет дитя.
Сорвал с него задубевшую куртку, от которой действительно пахло бедой, подвалом и псиной. Но Николай этого запаха не чувствовал.
Он чувствовал запах родной крови.
— Валенки давай, — хрипло бросил он жене, не оборачиваясь.
— Какие?.. Старые, подшитые? — растерянно спросила та, все еще не веря глазам.
— Мои давай. Новые. Парадные. И одеяло пуховое. Живо!
Он принялся растирать брату ноги. Стащил дырявые, смерзшиеся ботинки — один носок был черным от грязи, пальцы синюшные, мраморные, твердые как камень. Николай тер их своими шершавыми ладонями, дышал на них, пытаясь передать свое тепло, свою жизнь в это полуживое тело.
"Только живи, — молился он про себя, исступленно, без слов. — Только не уходи так. Дай мне время искупить. Дай мне шанс, Господи, не быть Иудой".
Жена принесла валенки. Большие, белые, из мягкой шерсти, с вышивкой по голенищу — гордость Николая, берег он их к празднику, в храм ходить.
Николай взял их и, осторожно, стараясь не причинить боли, надел на ноги брату. Большие валенки поглотили исхудавшие ступни Сергея.
— Вот так... — шептал Николай, укрывая брата одеялом по самый подбородок.
— Тепло теперь будет. Тепло, Сережа...
...Утро пришло серое, тихое, пасмурное. В доме было необычайно тихо. Огонек лампады перед образом Спасителя, казалось, горел ярче, чем обычно, разгоняя сумрак по углам.
Сергей спал.
Дыхание его было тяжелым, с хрипом, лицо горело нездоровым румянцем — жар, видно, поднялся, и болезнь свое еще возьмет, но главное — он дышал. Он был жив.
Николай сидел рядом, на низкой скамеечке. Он так и не разделся за ночь, только тулуп скинул. Сидел в жилетке, ссутулившись, положив большие руки на колени.
Он смотрел на брата, на его осунувшееся лицо с сеткой ранних морщин, на седину в спутанных волосах. И не видел в нем "бомжа".
Видел только страшное сиротство человека, потерявшего Бога, и свое, еще более страшное сиротство человека, Бога забывшего.
Николай знал: проснется Сергей — и будет трудно. Будет и похмелье, и стыд, и, может быть, снова старая песня про "дай денег".
Чуда не бывает легкого. Впереди долгий, тяжелый путь в гору.
Но сейчас, глядя на новые валенки, торчащие из-под одеяла, Николай чувствовал в душе странный покой.
Тот самый, которого он искал вчера вечером и не находил. Покой не сытости, а исполненного долга. Не перед людьми, а перед Ним.