ЗАЧЕМ ПРАВЕДНИК НАДЕЛ СВОИ ЛУЧШИЕ ВАЛЕНКИ НА ГРЯЗНЫЕ НОГИ ПЬЯНИЦЫ Он брезгливо пнул сугроб у ворот: «Вставай, пьянь!».
Он брезгливо пнул сугроб у ворот: «Вставай, пьянь!». Николай был уверен в своей святости. Пока умирающий брат не открыл глаза и не произнес...
Ночь стояла над селом высокая, строгая, словно монах на молитве. Небо, чисто выметенное ледяным ветром, глядело вниз тысячами немигающих, равнодушных глаз-звезд, от которых света было мало, а холода — прорва.
Тридцать градусов мороза — это уже не погода, это приговор.
Дом Николая, крепкий пятистенок, срубленный еще отцом на совесть, кряхтел и "стрелял" бревнами в темноте, будто жаловался на тяжесть снежной шапки. Но внутри было тепло.
Николай, мужик справный, кряжистый, с широкой, лопатой бородой, не спал. Он сидел в горнице на лавке, под иконами, и слушал тишину.
Тишина у него в доме была особая — густая, сытая, пахнущая сушеным зверобоем и воском.
Всё у Николая было "как у людей", всё по линеечке: половики выбиты, жена спит беззвучно, сыновья в городе пристроены.
Живи да радуйся.
Но сердце Николая в эту ночь сжимал обруч. Тяжелый, железный.
Он смотрел на темный лик Николая Чудотворца в углу и чувствовал, что молитва не идет.
Словно стекло между ним и образом встало.
"Господи, за что маюсь? — думал он, глядя на свои тяжелые руки, лежащие на коленях, как два булыжника.
— Никого не обидел, чужого не взял, пост держу. Отчего же тоска такая, будто камень проглотил?"
Вдруг во дворе завыл Полкан. Не залаял по-хозяйски, отгоняя вора, а затянул тонко, жалобно, по-волчьи, так, что у Николая холод прошел по хребту, поддевая нательную рубаху.
— Кого там нелегкая носит? — буркнул Николай, но голос его прозвучал глухо, как из бочки.
Встал тяжело. Накинул тулуп, сунул ноги в подшитые валенки, снял с гвоздя фонарь.
"Хозяин должен дозором ходить", — так учил отец. Порядок — он ведь не сам держится, его стеречь надо от хаоса.
Вышел на крыльцо — и дыхание перехватило. Воздух был твердым, его можно было резать ножом. Луна заливала двор мертвенным, ртутным светом. Тени от забора ложились на сугробы черными крестами. Скрип снега под валенками показался пушечным выстрелом в этой стеклянной тишине.
Полкан забился в будку и не показывался.
Николай пошел к воротам. Там, за чертой его исправного мира, у самого столба, темнела какая-то груда. Словно мешок с тряпьем кто бросил.
— Эй! — крикнул Николай.
"Мешок" не шевелился.
Он подошел ближе, светя фонарем, и луч выхватил из темноты знакомую, до боли, до зубовного скрежета куртку — китайскую, драную, на рыбьем меху. И шапку — вязаную, дурацкую, с помпоном, сползшую набок.
Это был Сергей. Младшенький.
Внутри у Николая все окаменело. Не злоба это была, нет. Злоба — чувство горячее, живое. А тут — ледяная плита отчуждения. Он смотрел на брата, как смотрят на гнилой пень, который портит вид ухоженного сада.
"Явился, — стучало в висках. — Все пропил, дом родительский по бревну растащил, душу дьяволу в кабаке заложил. А теперь сюда приполз? У моего порога издыхать?"
Вспомнилось, как пять лет назад, когда делили наследство, Сергей кричал пьяным голосом, бил себя в грудь, требовал долю деньгами, чтобы "в бизнес вложиться".
Николай тогда отдал. Откупился, лишь бы не видеть этих мутных, бегающих глаз. "Вложился" Сергей знамо куда — в горлышко. И вот теперь он — никто. Пустое место. Ошибка природы.
Николай стоял над ним, как судья. Ему казалось, что он имеет право на этот суд. Он ведь работал, пока этот пил. Он строил, пока этот рушил. Разве не сказано: "Кто не работает, тот не ешь"? А этот и не жил по-человечески.
Сергей сидел, привалившись к столбу, неестественно подогнув под себя ноги. Снег уже начал присыпать его плечи, превращая человека в часть сугроба. Смерть ходила рядом, дышала в лицо, трогала за щеки, выбеливая их до цвета мела.