— Вставай!
Тишина. Только ветер свистнул в щели забора.
Николаю стало страшно. Не за брата — за себя.
"Если помрет тут — затаскают ведь. Протоколы, участковый, срам на всё село... Скажут: родного брата у ворот заморозил".
Эта мысль — мелкая, трусливая, фарисейская — кольнула, заставила действовать.
Он нагнулся, схватил брата за ворот куртки. Рука в рукавице ощутила жуткую твердость промерзшей ткани. Тело было тяжелым, неподатливым, будто из глины лепленное, но уже засохшее.
— Вставай, идол! — Николай рванул его на себя, пытаясь оторвать от спасительного оцепенения.
Голова Сергея мотнулась, как у тряпичной куклы. Шапка упала в снег. Открылось лицо — серое, с инеем на ресницах, с приоткрытым ртом.
Николай брезгливо отвел взгляд, стараясь не смотреть в эти черты, которые были так мучительно похожи на отцовские.
Он ждал привычного: пьяного мычания, ругани, запаха перегара. Он ждал, что "грех" сейчас проявит себя, и тогда со спокойной совестью можно будет вытолкать его взашей или бросить в сарай до утра.
"Господи, избавь меня от этой грязи", — прошептал Николай. Но небо молчало.
Он ударил брата ладонью по щеке — раз, другой. Чтобы привести в чувство. Чтобы тот открыл глаза и сам, своими ногами, ушел прочь из его жизни.
Сергей вздрогнул. Веки его дрогнули, с трудом разлипаясь, стряхивая ледяную крошку.
Мутный, плавающий взгляд попытался сфокусироваться на фонаре, а потом скользнул выше — на бородатое, суровое лицо Николая, освещенное снизу желтым светом.
Время в этот момент замерло. Казалось, даже мороз перестал кусаться.
Николай ждал.
Губы брата, синие, потрескавшиеся, шевельнулись. Из груди вырвался сиплый звук, похожий на шелест сухих листьев.
Но в этом звуке не было просьбы о похмелье. Не было страха. И не было взрослого, пропитого Сергея.
Сквозь маску порока, сквозь годы падения, из какой-то запредельной глубины, где душа все еще оставалась ребенком, прозвучал голос...
Голос прозвучал тихо, на грани слышимости, но в морозном воздухе, поразил кристальной акустикой, каждое слово упало весомо, как капля расплавленного свинца на голую кожу.
— Колька... — выдохнул Сергей, и странная, детская улыбка тронула его посиневшие губы.
— Колька... у тебя нос белый... потри варежкой скорее... а то мамка заругает...
Николай дернулся, словно его хлестнули кнутом. Рука, державшая брата за воротник, разжалась сама собой.
Мир качнулся. Фонарь в другой руке заплясал, отбрасывая безумные тени на забор.
Николай стоял и хватал ртом воздух, а воздуха не было. Было только это: "Колька". И "нос белый". И "мамка".
Тридцать лет исчезли. Сгорели в одну секунду.
Не было ни этого ледяного, правильного дома, ни "позора" семьи, ни пропитого наследства. Была только снежная горка за околицей. Им по пять и семь лет. Мороз щиплет щеки. Санки летят вниз, ветер свистит в ушах, и счастье такое острое, что хочется кричать.
И маленький Сережка, закутанный в пуховый платок крест-накрест, тянет к нему варежку на резинке, заботится, боится за старшего...
Николай посмотрел на "тело" у своих ног.
Он увидел страшное.
Он увидел, что перед ним лежит не пьяница. Перед ним лежит человек, который в смертном бреду, на пороге Вечности, когда душа уже наполовину там, не проклинает холод, не просит водки, не молит о пощаде. Он — любит.
Из своего ледяного ада, из грязи и распада, он жалеет «благополучного» брата. Беспокоится о его носе.
— Господи... — прошептал Николай, и это первое слово было настоящим.
— Господи, что же это?..
Ему вдруг стало ясно до тошноты, до физической боли в грудине:
вот сейчас, на этом Страшном Суде у забора, пьяный Сергей — свят.
А он, Николай, со своими иконами, постами и чистотой — убийца Каин.