ДВАДЦАТЬ ЛЕТ ОНИ ЖИЛИ ЗА ПАЗУХОЙ У БОГА — БУКВАЛЬНО❤❤❤ Амурская глушь. Заброшенный детский сад. В одной половине — алтар
Амурская глушь. Заброшенный детский сад. В одной половине — алтарь, в другой — суп кипит. Стена между Богом и бытом тоньше фанеры. Они жили в ковчеге, не зная, что большая вода уже близко. История о любви, которой не нужна разлука, чтобы стать вечной.
***
Амурская зима не крадется — она бьет с размаху. В ту зиму мороз стоял такой, что воздух, казалось, звенел натянутой струной. А у нас в Поярково, на краю географии, печь гудела с ночи до утра, проглатывая охапки дров, но к рассвету по полу все равно полз липкий, кусачий холод.
Я открыла глаза до будильника. Темнота была плотной, ватной, но не страшной — обжитой. Справа мерно сопела младшая, подтянув коленки к животу, с соседней кровати свешивалась пятка среднего. Шестеро детей. Шесть живых теплых комочков, раскиданных по комнате, бывшей когда-то, в прошлой жизни этого здания, игровой группой «Солнышко». Теперь здесь спальня священника.
Здание старого деревянного детсада нам отдали, когда и деваться-то приходу было некуда. Списали как ветхое. Стены бревенчатые, рассохшиеся, сквозь щели ветер свистит, словно разбойник. Мы его, этот дом, разделили надвое, по-живому: с одного торца — вход в храм в честь Иоанна Кронштадтского, с другого — в наше жилье. А между ними — стена. Не капитальная, так, перегородка дощатая.
Я спустила ноги на крашеный пол. Ступни обожгло холодом. Накинула шаль, пошла ставить чайник. И замерла у той самой стены.
Там, за тонкими досками, уже не спали.
Слышно было, как отец Игорь ходит по алтарю. Половица скрипнет — у меня сердце отзовется. Звякнет металл о металл — это он жертвенник готовит, проскомидию совершает. Шорох облачения — тяжелый, шелестящий звук парчи.
Удивительное это чувство — жить за пазухой у Бога. Буквально. Вот здесь, на плите, у меня овсянка на молоке убегает, пеленки на веревке сохнут, пахнет детским мылом и вчерашним борщом. А за стеной, в двух метрах от кипящей кастрюли — Вечность совершается. И запахи смешивались: тянуло оттуда ладаном — сладким, смолистым, «афонским», и воском, и этот запах переплетался с нашим хлебным духом, создавая атмосферу какого-то особого, домашнего Неба.
— Мам, а где мои валенки? — шепот Сеньки, старшего, разбил тишину.
— Тише ты, папа уже молится, — шикнула я, хотя знала: папа и так слышит.
Слышит, как мы просыпаемся, как младшая капризничает, не желая надевать колючие колготки, как звякают ложки о тарелки.
Эта проницаемость стен не мешала — она держала в тонусе. Нельзя ругаться, нельзя унывать, когда за спиной — Чаша с Кровью Христовой. Мы жили, стараясь ходить на цыпочках — не перед людьми, а перед Таинством.
Началась утренняя круговерть. Шестеро детей — это не просто шум, это стихия. Найти каждому пару носков — уже квест. Заплести косы дочкам, умыть сонных, проверить, выучены ли уроки для воскресной школы.
Я металась между кухней и прихожей, поправляла платочки, вытирала носы.
В дверь постучали — условный знак.
Дверь приоткрылась, и в облаке морозного пара вошел отец Игорь.
Не весь зашел, только голову просунул. Борода в инее, глаза усталые, красные от недосыпа, но в них — смешинки прыгают.
— Ну что, воинство Христово? Готовы? — голос у него был немного хриплый, простуженный. Он всегда зимой мерз: подрясник тонкий, а в алтаре, хоть и натоплено, от пола тянет.
— Готовы, бать! — гаркнули мальчишки.
— Ленушка, — он посмотрел на меня, и в этом взгляде было больше, чем в тысяче слов о любви. Он посмотрел так, словно хотел запомнить:
меня — растрепанную, в муке, с ребенком на бедре. — Просфоры готовы?
— Готовы, родной. Сейчас вынесу.
Он исчез, чтобы через минуту уже встречать прихожан с того крыльца. А мы пошли «в обход». Вышли на улицу — мороз сразу схватил за щеки, защипал нос. Снег под валенками скрипит аппетитно, как крахмал. Добежали до церковного крыльца — всего-то десять метров вдоль стены, а будто в другой мир перешагнули.