ВЛАДЫКА БЕЗ ТРОНА, ИЛИ ПОЧЕМУ МЕТЛА В РУКАХ ПОСЛУШНИКА ВЕСИЛА БОЛЬШЕ ИМПЕРСКОГО СКИПЕТРА Скит стоял в такой глухомани, куда и птица не всякая долетит,…
Скит стоял в такой глухомани, куда и птица не всякая долетит, а уж человек и подавно носа не сунет, разве что беда его погонит или совесть заест.
Вокруг — тайга, темная, неприветливая, как вдова в черном платке, а посреди — три избы, часовня покосившаяся да огород, на котором монахи выращивали свою скудную снедь.
Петр Ильич, земский врач, человек желчный, с лицом, изрытым морщинами и скепсисом, ездил сюда раз в месяц — лечить настоятеля от грудной жабы.
Ехал он, трясясь на телеге, и каждый раз ругался про себя на «эту юдоль печали», на сырость, от которой ломило кости, и на собственную мягкотелость.
Не верил он ни в Бога, ни в черта, а верил только в хинин и скальпель.
Но в этот раз его занимала не болезнь игумена, а послушник. Михаил.
Петр Ильич сидел на крыльце, курил дешевую папиросу и смотрел, как этот самый Михаил чистит выгребную яму.
Работа грязная, смрадная, самая что ни на есть унизительная.
Но Михаил работал так, что у врача дергался глаз.
Послушник брал ведро с нечистотами не всей пятерней, как обычный мужик, а одними пальцами — осторожно, брезгливо и в то же время твердо.
Спину он держал так прямо, словно к позвоночнику ему привязали невидимый лом. Или скипетр.
«Актер, — думал врач, щурясь от едкого дыма.
— Право слово, актер из погорелого театра. В руке — помои, а осанка — будто полки в атаку ведет. Врет он все. И себе врет, и нам.
Мужик так не ходит. У мужика спина колесом, от земли-матушки не отрывается, а этот...»
Михаил подошел к колодцу, чтобы смыть грязь. Врач заметил его руки. Длинные, с тонкими, аристократическими пальцами, которые теперь были покрыты ссадинами и мозолями.
Но эти мозоли казались чужими, наклеенными. Не сидели они на этой коже.
— Умаялись, брат Михаил? — спросил врач с легкой издевкой.
Послушник обернулся.
Лицо у него было сухое, обветренное, борода с проседью, а глаза...
Глаза смотрели не на врача, а сквозь него. Холодно смотрели, спокойно.
— Всякий труд во славу Божию благостен, — ответил он.
Голос у него был тихий, но такой, что Петр Ильич, сам того не желая, выпрямился на лавке.
В этом голосе слышалась привычка не просить, а повелевать.
Обед был постный — щи пустые, да каша на воде.
Врач ел без аппетита, крошил черный хлеб на стол. Ему не терпелось проверить свою догадку.
Он полез в свой саквояж.
— Вот, отче, газетку привез. Старая, правда, двухмесячная, но для вас-то здесь время остановилось. Может, завернуть чего пригодится.
Он разгладил мятый лист на столешнице. На первой полосе, крупно, красовался портрет мужчины в безупречном костюме.
Заголовок кричал жирным шрифтом:
«ИМПЕРИЯ БЕЗ ИМПЕРАТОРА: ТРЕТИЙ ГОД ПОИСКОВ».
Петр Ильич искоса, по-чеховски цепко, наблюдал за Михаилом.
Послушник разливал кипяток по кружкам. Он увидел газету. Взгляд его скользнул по портрету — равнодушно, мельком.
Но рука дрогнула.
На какую-то долю секунды тяжелый чугунный чайник завис в воздухе.
Это было микроскопическое движение, которое не заметил бы никто, кроме врача.
Крупная, тяжелая капля кипятка сорвалась с носика и упала на руку Михаила.
Он не вздрогнул. Не отдернул руку. Не зашипел от боли.
Он смотрел на ожог так, словно это была не его кожа. Лицо его окаменело. На виске, под скудной прядью волос, побелел старый, еле заметный шрам — точно такой же, как у человека на портрете.
Врач почувствовал, как сердце у него забилось часто-часто, неровно.
Вот она, правда. Вот она, диалектика души.
— Узнаете, брат Михаил? — тихо спросил он, заглядывая в самые зрачки послушника.
Михаил медленно поставил чайник на подставку.
Ожог на руке наливался краснотой, кожа вздувалась пузырем, но он даже не подул на нее.