Он смотрел на портрет человека — властного, лощеного, в чьем взгляде читалось презрение к миру.
Смотрел как на покойника в гробу.
— Знавал я его, — ответил Михаил. Голос его прозвучал глухо, будто из-под земли.
— Жалкий был человек. Несчастный. Много имел, да ничего своего у него не было.
— Жалкий? — врач усмехнулся, но усмешка вышла кривой.
— Этот «жалкий» половиной страны ворочал.
Больницы строил.
А вы?
Вы здесь дрова колете, пока там все прахом идет?
Дезертир вы, ваше величество.
Сбежали с креста власти в кусты.
Спрятались за спину Бога.
Михаил поднял голову. И в этот миг врач пожалел о своих словах.
В глазах послушника, обычно смиренных и опущенных долу, полыхнула такая ледяная, такая страшная сила, что Петру Ильичу захотелось вжаться в лавку.
Это был взгляд не монаха.
Это был взгляд Хозяина, который привык, что по мановению его брови рушатся судьбы.
— Не вам судить, Петр Ильич, о тяжести креста, — произнес Михаил.
Не громко, но от этого тона в углах избы, казалось, сгустились тени.
— Идите.
Врач встал. Ноги его не слушались. Он попятился к двери, чувствуя себя мальчишкой, которого выгнал из кабинета строгий директор.
Михаил остался один. Он сидел перед остывающим супом, а на руке его краснел след от кипятка — печать живой боли на мертвой для мира плоти.
Ночь в скиту наступает рано и сразу наваливается тишиной. Только слышно, как трещат поленья в печи да ветер скребется в ставни, словно странник просится на постой.
Михаил не спал.
На грубом деревянном столе, освещенная огарком свечи, лежала газета.
Портрет «Владельца Империи» смотрел на монаха с укором.
В этой маленькой келье сейчас шла война, страшнее той, что бывает на полях сражений.
Там убивают тело, а здесь дьявол боролся за душу, используя самое сильное оружие — Добро.
— Вернись, — шептал голос в голове. Не злобный, а ласковый, разумный голос.
— Ну что ты тут забыл? Грязь месишь? А там ты мог бы... Ты только подумай, скольким ты поможешь! Больницы, храмы, сироты. Ты же можешь реки повернуть вспять. Это ли не служение? Разве Бог хочет, чтобы такая сила пропадала в тайге?
Михаил сжал край стола так, что хрустнули хрящи.
Враг бил в самое больное.
Не золотом манил, не роскошью — а гордыней благотворителя.
Быть спасителем. Быть нужным. Быть Великим.
Сердце стучало в ребрах: «Я могу. Я все еще могу».
Но Михаил помнил. Помнил тот холод, ту пустоту, что жила в нем тогда, среди мрамора и золота.
Он помнил, как этот человек с портрета, подписывая чеки на миллионы, презирал тех, кому давал деньги.
Как он строил храмы, чтобы купить себе место в Раю, но не мог заставить себя зайти внутрь и просто постоять на коленях.
Там он был богом с маленькой буквы. Одиноким, злым божком.
А здесь он был никем. Пылью.
Но в этой пыли дышал Христос.
Михаил протянул руку. Ту самую, обожженную.
Пальцы коснулись газетной бумаги. Шуршание показалось оглушительным в ночи.
Он медленно смял лист. Скомкал лицо того, гордого человека.
Скомкал свои заводы, свои счета, свое влияние.
Превратил свою прошлую жизнь в бумажный шар.
Он встал, подошел к печке и открыл заслонку. Огонь жадно лизнул бумагу. Сначала почернел край, потом пламя охватило лицо на портрете, и на секунду показалось, что оно скривилось в беззвучном крике.
Михаил смотрел, как догорает Империя.
Пепел был легким, серым. Он рассыпался, и тепло пошло по келье.
— Господи, помилуй, — выдохнул он. И перекрестился.
Спина его, всегда прямая, вдруг расслабилась, плечи опустились.
Будто он только что снял невидимую, но неподъемную корону.
Утро выдалось морозное, хрусткое. Дым из труб поднимался столбами прямо в белое небо.
Врач укладывал вещи в телегу, когда увидел Михаила.
Послушник мел двор широкой метлой.