Он подарил ей платок цвета ночного неба и поклялся, что заберёт с собой в город.
В лавке под вывеской «Ткани от Рахили», где пахло нафталином и сухим разнотравьем, пожилая торговка поправила очки и лукаво взглянула на рослого парня, перебиравшего яркие отрезы ситца.
— Мил человек, возьмите платок для суженой. Есть шемаханский шелк, есть оренбургский пух, — пропела она, выкладывая на прилавок невесомую паутинку. — Гляди, какая работа тонкая.
— Нет у меня суженой, бабуль, — усмехнулся Степан Клинцов, смахивая пыль с рукава запыленной дорожной куртки. Он уже представлял, как заявится домой, в тихую Пристань, пропахший вокзалами и тяжелой работой в карьерах.
— Ну тогда сестре, матери или подружке сердешной.
— И подружки нет. Был бы мил дружок, сапоги бы дарил, а не платки.
Но платок он все-таки купил. Не алый, не цвета закатной зари, а густого индиго — глубокого, почти черного в тени, но вспыхивающего синими искрами на солнце. Запихал его на дно фибрового чемодана, туда, где уже лежали серебряная брошь-камея для матери Серафимы Игнатьевны, набор слесарного инструмента для отца Петра Егоровича и дорогая книга о мореплавателях для младшего брата Мити.
Степан возвращался домой после полутора лет отсутствия. За это время он научился ценить тишину, разучился писать длинные письма и, как ему казалось, стал настоящим мужчиной. Он ехал в поезде и смотрел на проплывающие мимо перелески, с которых ветер уже срывал последнюю позолоту сентября. Телеграмму он отправил еще за неделю, сунув помятый бланк сонной телеграфистке на станции Каменный Лог. Ему казалось, что, предупрежденные родители встретят его у околицы с пирогами, но вышло иначе.
В Пристань поезд прибывал на рассвете. Грунтовая дорога была разбита недавними дождями, и пока Степан дошагал до покосившейся калитки, сапоги стали тяжелыми от налипшей грязи. Калитка была приоткрыта, и во дворе он увидел отца. Петр Егорович, согнувшись над тележной осью, ожесточенно тер её ветошью, а Серафима Игнатьевна, подоткнув подол юбки, месила глину у нового погреба.
— Бог в помощь работникам! — гаркнул Степан, бросая чемодан в мокрую траву.
Отец разогнулся медленно, прищурился, словно перед ним стоял не родной сын, а призрак. Мать, охнув, выронила ведро с глиной.
— Степушка… А мы же телеграмму ждем. Думали, ты к Покрову только выберешься.
— Как ждете? Я ж дал телеграмму, что выезжаю, — Степан нахмурился, ощущая странный укол досады. — Уж неделя прошла.
Не успел он договорить, как стукнула щеколда, и во двор вошла девушка. Невысокая, в простом ситцевом платье, с тяжелой дерматиновой сумкой на ремне через плечо. Волосы ее, выгоревшие добела за лето, были собраны в тугой узел на затылке, а на скулах играл легкий румянец, вызванный не косметикой, а прохладным утренним ветром. Это была почтальонша Ася Горемыкина.
— Петру Егорычу телеграмма! Только ночью доставили в отделение, я сразу к вам… — начала она звонко, но осеклась, заметив во дворе высокого незнакомца с тяжелым подбородком и выгоревшими на солнце бровями. Под его взглядом Ася смутилась и запнулась.
— Вот ёлки-моталки! — рассмеялся отец, вытирая руки о штаны и принимая измятый бланк. — Сынок, да ты быстрее молнии бегаешь! Телеграмма шла за тобой по пятам, да так и не догнала. Чудеса!