Как возможно сегодня радоваться жизни, зная всё, что происходит, и видя то, что предстает перед нами?
В последнее время за любую крупицу покоя — за луч солнца, скользнувший по забытой на столе чашке, за случайную полуулыбку на ветру, за потребность включить старую песню из своей коллекции — становится неловко. Подступает липкий, въедливый стыд, словно эту минуту ты выкрал у тех, кому прямо сейчас нечем дышать. Кажется почти кощунством заглядывать в завтрашний день, когда сам воздух пропитан чужой бедой, а мир, тяжело кренясь, оседает во тьму.
И всё же я упрямо держусь за одну мысль. Я ношу её в себе уже двадцать шесть лет, нащупывая в минуты слабости, как затертый до блеска ключ от старого дома:
Нужно жить.
В этих словах нет ни вызова, ни горделивой бравады. Жизнь не требует от нас непременно восходить на трибуны или ежечасно доказывать свою непоколебимость. Человек просто просыпается поутру, ставит на огонь чайник, треплет по холке собаку, садится за рабочий стол. И в этой будничности нет предательства. Устройство человеческого сердца парадоксально и глубоко: в нем непостижимым образом соседствуют леденящий ужас перед чужим горем и тепло от прикосновения родной руки. Если бы мы рассыпались в прах всякий раз, когда где-то рушится мир, на земле давно не осталось бы никого, кто мог бы преломить хлеб с голодным.
Кто-то, прочтя эти строки, с глухим раздражением бросит: «Что ты вообще смыслишь, пишущий человек, в моей беде?»
И будет абсолютно прав. Чужая потеря — это запертая изнутри комната, ключа от которой у посторонних нет. Подлинную тяжесть несчастья знает лишь тот, чьи ребра прямо сейчас трещат под его гнетом. Бросать человеку, раздавленному горем, пустые призывы «взять себя в руки» или напоминать, что «кому-то сейчас хуже» — это жестокая, сытая слепота.
Я говорю лишь о том, чтобы не сдавать себя этому оцепенению без остатка, до самого дна.
Тектонические исторические сдвиги редко вершатся в одночасье. Они берут начало в тот едва уловимый миг, когда люди, один за другим, безмолвно соглашаются с тем, что больше ничто не имеет смысла. Когда учитель перестает искать отклик в глазах учеников, врач начинает равнодушно тасовать истории болезней, а соседи прячут взгляды, встречаясь на лестничной клетке, — именно тогда невидимая ткань человеческого истончается и рвется.
Наши деды тоже не ведали легких эпох. Они переживали пепелища, хоронили любимых, стыли в выстуженных домах, но почему-то с упрямою последовательностью продолжали белить печи, тачать сапоги и прививать яблони, плодов с которых сами уже не надеялись вкусить. Они не помышляли о величии — они просто передавали эстафету жизни дальше, в тех суровых декорациях, что выпали на их долю.
Рядом всегда вьются дети. Они вряд ли вслушиваются в наши долгие рассуждения, но с точностью считывают интонации. Если взрослый озирается по сторонам с омертвелой безнадежностью, ребенок делает вывод, что мир бесповоротно разрушен. Но если отец, осознавая всю тяжесть происходящего, находит силы пошутить за ужином, склеить сломанный кораблик и спокойно открыть книгу, ребенок постигает главную истину: беда может быть колоссальной, но даже она не способна заслонить собой всё небо.
Конечно, всё это не отменяет случившейся катастрофы, но и катастрофа не делает эти крупицы тепла фальшивыми.
Нужно жить.
Если я сегодня остыну, то остынет и вот эта комната. Если я погасну, то погаснет и тот единственный угол, который доверен именно мне, — и его уже никто не согреет, потому что другой человек живет в другом углу и топит другую печь.
А моя погаснет.
👉Подписаться на канал