Её бросили барак к самым жестоким заключённым.
Когда ворота ИК-12 сомкнулись за спиной Таисии Заозерной, шел не просто дождь. С неба падала ледяная крупа вперемешку с грязным снегом, ветер выл в колючей проволоке, и казалось, что сама земля отторгает всякого, кто ступает на эту пропитанную горем почву.
Фургон, доставивший ее с пересылки, уехал, растворившись в февральской мгле. На вышке переминался с ноги на ногу часовой, кутаясь в тулуп. Из собачьего вольера доносился надрывный лай. Пахло соляркой, мокрой овчиной, карболкой и чем-то сладковато-гнилостным — должно быть, отходами с кухни, которые вываливали в яму за пищеблоком.
Таисия Степановна Заозерская, сорока трех лет, по документам значилась бывшим хирургом уездной земской больницы. По приговору — виновной в смерти пациента на операционном столе, халатности и подлоге. По слухам, которые бежали впереди нее с самого следственного изолятора, — ведуньей, способной заговорить кровь и отчитать безнадежного.
Сама Таисия на эти слухи отвечала одно:
— Я просто знаю анатомию и не боюсь тишины. Люди пугаются, когда на них смотрят не мигая, и начинают сочинять сказки.
Ее привели в приемный покой, где вместо врача сидел пожилой фельдшер с трясущимися руками и печатью вечного похмелья на одутловатом лице. Он записал ее данные, не глядя в глаза, бросил на пол стопку ветхой робы, кирзовые сапоги на два размера больше и серое одеяло с бурыми пятнами.
— Вещи сдать. Ценности — в опись. Если есть лекарства или травы — изымаем, — пробормотал он.
— У меня ничего нет.
— А это что?
Он ткнул пальцем в маленький узелок, который Таисия держала в побелевших от холода пальцах. В узелке лежала горсть сухой липы, пучок череды и серебряный нательный крест на истертом шнурке. Конвойный на пересылке не тронул — то ли побрезговал, то ли побоялся греха.
— Трава и крест. Крест отнимите — уйду босиком по снегу, — тихо сказала Таисия.
Фельдшер замялся, отвел глаза, махнул рукой:
— Оставь. У нас тут не божья обитель, но и не преисподняя пока. Иди.
Ее повели через двор.
Колония жила своей жизнью. Слева гудел швейный цех, справа — столярная мастерская, из трубы которой валил черный дым. По расчищенной от снега дорожке гуськом шли женщины в серых телогрейках, низко надвинув платки. Одна споткнулась, вторая толкнула ее в спину, конвойный лениво гаркнул: «Не растягиваться!» И снова тишина, нарушаемая только хрустом снега и воем ветра.
Ее отряд определили в четвертый барак — самый дальний, самый холодный, с протекающей крышей и вечной плесенью по углам. Старший надзиратель Петр Евсеевич Хромов, низенький мужичок с красной шеей и неприятной привычкой причмокивать губами, толкнул дверь барака и объявил:
— Принимайте новенькую. Из благородных. Руки белые, говорит вежливо. По статье — коновал. Прошу любить, но можно и не жаловать.
В бараке было сумрачно и душно. Пахло махоркой, кислым супом, сырой шерстью и застарелым человеческим потом. Два десятка женских глаз уставились на Таисию с одинаковым выражением: оценивающим, голодным, выжидающим.
В центре, за грубо сколоченным столом, сидела женщина-гора. Не старая, но изъеденная годами заключения, с лиловым шрамом через всю щеку и заплывшим левым глазом. Пальцы, унизанные самодельными перстнями из проволоки, неторопливо тасовали колоду замусоленных карт. Это была Анфиса Рубец, по прозвищу Белуха — гроза колонии, смотрящая, отбывающая третий срок за разбой и убийство. Говорили, что она могла перекусить горло обидчику и при этом ни одна жилка на ее каменном лице не дрогнет.
Белуха подняла тяжелый взгляд.
— Имя.
— Таисия.
— Не юли. Полное.
— Заозерская Таисия Степановна.
— По батюшке, значит, величаешься. А у нас тут без батюшек обходятся. Кликуха есть?
— Нет.
— Будет. Я даю метко. За что топчешь?
— Смерть по неосторожности.
Белуха отложила карты и медленно, как старая медведица, поднялась. Подошла вплотную, так что Таисия ощутила запах чеснока и дешевого табака. Здоровый