ЗЕФИР ДЛЯ МАМЫ Сосновка наша в те года, в «нулевые» то есть, уже, считай, доживала.
Сосновка наша в те года, в «нулевые» то есть, уже, считай, доживала. Десять дворов осталось, да и те - старики одни. Глухомань, одним словом. До райцентра - как до Луны пешком, автобус и тот раз в неделю, если не сломается.
Жила там Надя. Тихая женщина, незаметная, как тень от березы в полдень. Ей тогда сорок два было, а на вид - все пятьдесят дашь. Лицо серое, изможденное, руки - сплошная наждачка от холодной воды и тяжелой работы. Жила она с матерью лежачей, бабой Полей. Отец-то давно сгинул, муж, прости Господи, спился да помер, вот и тянула Надя лямку одна.
Зима в тот год лютая выдалась. Снега намело - по самые окна, морозы трескучие, а у Нади в доме - шаром покати. Пенсию матери задержали - праздники, мол, ждите. А чего ждать, когда в животе пусто?
По средам к нам в район автолавка приезжала. Старый, рыжий «ГАЗик», фургон обшарпанный. Водителем там был Федор. Мужик огромный, медведь медведем. Борода черная с проседью, брови густые, насупленные. Говорил мало, буркнет цену - и молчит. Бабы его побаивались. Говорили - куркуль, жадный, в долг никогда не дает, хоть на коленях ползай. А у него тетрадь была заветная, в клеенчатой обложке, куда он должников записывал. И горе тому, кто в срок не отдаст - больше куска хлеба не продаст.
И вот, помню, среда. Мороз градусов тридцать. Надя оделась во все, что было: телогрейка старая, платок пуховый, валенки подшитые. Мать с кровати голос подает, слабенький такой, как шелест сухой листвы:
- Надюша, доченька... А ты купишь сладенького? Зефиру бы... Так хочется, сил нет. Хоть половинку...
У Нади сердце в пятки ушло. В кармане - мелочь одна, медь звенит. На хлеб бы хватило да на спички. Какой уж тут зефир... Но матери улыбнулась через силу, поправила одеяло:
- Куплю, мамочка. Обязательно куплю.
Вышла она за порог, а ветер в лицо - бац! - как пощечину дал. И побрела она к перекрестку, где автолавка останавливалась, глотая слезы пополам с колючим снегом.
Приковылял «ГАЗик», чихая сизым дымом. Федор витрину открыл, пар изо рта валит. Очередь небольшая, три старушки всего. Надя в сторонке встала, последней. Стыдно ей было. Боялась, что денег не хватит, что люди увидят её нищету.
Подошла, когда все разошлись. Протянула горсть мелочи дрожащей рукой:
- Мне, Федор Иванович, хлеба черного. И коробок спичек.
Федор глянул на нее из-под бровей кустистых. Взгляд тяжелый, цепкий. Положил булку, спички кинул. Надя хлеб к груди прижала, будто сокровище, тепло от него через фуфайку чувствует. И стоит, не уходит. Глаза на коробку с зефиром косит. Белый такой, воздушный...
- Чего застыла? - бас у Федора гулкий, как из бочки. - Брать будешь чего еще?
Надя губы обветренные кусает. Сказать бы: «Запиши в тетрадь, Христом Богом прошу, мать умирает, просит». А язык не поворачивается. Гордость - она ведь, милые мои, иногда тяжелее камня на шее. Она ведь ему еще полтинник с прошлого месяца должна была.
- Нет, Федор Иванович, - шепчет, а сама глаза прячет. - Не буду. Зубы у меня... разболелись сильно. Нельзя мне сладкого.
- Зубы, значит... - протянул Федор. - Ну, бывай.
Развернулась Надя и пошла быстро-быстро, почти побежала, чтобы он не увидел, как у неё плечи трясутся. Ох, и горько ей было! Не от холода, а от бессилия своего. Матери соврать придется. Скажет: «Не привезли зефира, разобрали весь». А у самой душа - как выжженное поле.