Кота привезли худеть.
Кота привезли худеть в переноске, которая выглядела так, будто внутри везут не животное, а мелкого регионального начальника на выездную проверку. Переноска была большая, крепкая, с окошком, через которое на мир смотрело круглое недовольство с усами. Морда у кота была такая, будто он уже всё понял про человеческую подлость, но пока ещё собирает доказательства.
Хозяйка, женщина лет пятидесяти с лицом уставшего, но доброго человека, поставила переноску на стол и сразу начала оправдываться. Не передо мной даже — перед котом, перед судьбой, перед всеми силами, которые видят, что она сейчас делает.
— Пётр, вы только не думайте, я не из этих, — сказала она, поправляя сумку на плече. — Я понимаю, что он… ну… крупный. Но у нас в семье все не худенькие. И потом, он очень чувствительный. Если ему отказать, он смотрит так, что есть самой уже невозможно.
— А ему возможно? — спросил я.
— Ему всегда возможно, — вздохнула она.
Я открыл дверцу переноски и увидел Матвея.
Матвей был не просто толстым. Он был обстоятельным. Уверенным в себе. Широким, как подоконник в старом сталинском доме. В нём было столько спокойной, нажитой массы, что создавалось ощущение: этот кот не переедал, а последовательно расширялся как жизненная философия. Он сидел, поджав лапы, и смотрел на меня с тем самым выражением, которое бывает у людей в очереди на оформление документов: «Я не хотел сюда приходить. Но раз уж пришёл, виноватым назначат всё равно вас».
— Матвей, выходи, — сказала хозяйка ласково.
Матвей не шелохнулся.
— Матюша, зайка, доктор тебя посмотрит.
Матвей слегка моргнул. Этим морганием он, по-моему, выразил сразу три мысли: во-первых, никакой он не зайка; во-вторых, доктор может посмотреть и отсюда; в-третьих, если кому-то в этой комнате и надо худеть, то он не обязан участвовать в коллективных фантазиях.
Я осторожно потянулся к нему рукой. Он не ударил, не зашипел, не попытался сбежать. Он просто посмотрел на меня так, как смотрят на сантехника, который пришёл менять вам не ту трубу. Без паники. Но с явным несогласием.
Когда я всё-таки вынул его из переноски и поставил на стол, стол тихо сказал: «ого».
— Сколько весит? — спросил я.
— Дома было почти двенадцать, — шёпотом сказала хозяйка, как будто признавалась в семейной тайне. — Но дома весы старые. Может, они врут.
Весы в клинике врать не стали. Одиннадцать семьсот.
Я посмотрел на Матвея. Матвей посмотрел в окно. У нас обоих было ощущение, что цифра произнесена не вслух, а с сиреной и барабанной дробью.
— Сколько ему лет?
— Семь.
— Кастрирован?
— Конечно.
— Чем кормите?
Вот тут в кабинете наступила та особая пауза, после которой обычно открывается человеческая правда. Не плохая даже. Просто правда. Хозяйка отвела глаза, села на край стула и стала перечислять. Сухой корм. Паучи. Иногда курочка. Иногда сметанка «совсем чуть-чуть». Иногда сыр, «потому что он просит». Иногда паштетик, если плохо ел. Иногда детское мясное пюре, если обиделся. Иногда кусочек рыбки. Иногда угощение после туалета, потому что «он молодец». Иногда угощение просто так, потому что «он грустный». Иногда не её угощение, а мужа. Иногда не мужа, а дочери. Иногда соседка заходила поливать цветы и тоже оставляла Матвею что-то вкусное, потому что «ну он же так встретил».
Словом, Матвей питался не рационом, а любовью. Калорийной, многослойной, семейной любовью, в которой каждый хотел быть хорошим, а крайним назначили поджелудочную железу.
— То есть он у вас ест из жалости сразу от четырёх человек? — уточнил я.
— Когда вы так говорите, звучит ужасно, — призналась хозяйка.
— Я ещё мягко говорю.
Матвей сидел на столе, как памятник пищевой дипломатии. Живот у него был не живот, а округлая жизненная позиция. Шерсть хорошая, глаза ясные, характер, судя по всему, крепкий. Но двигался он уже не как кот, а как человек, который в молодости любил танцы, а теперь любит, чтобы кресло было поближе.
Я стал его осматривать и увидел...