го так быстро против меня настроила, что я даже пикнуть не успела.
— Отдавай! — говорит.
Я на него смотрю, ничего не понимаю:
— Что отдавать, Матвейка?
— Деньги!
— Какие деньги, сынок?
— Те, что ты из коробки моей с документами взяла. Не ври мне, Тамара видела!
— Вот тебе крест, Матвей, ни копеечки я оттуда, ни грошика не брала! Зачем мне? — Я аж затряслась вся.
— Ах, ты мне ещё и врёшь! — Он как заорёт на меня, Агафья, как схватит за воротник...
Люба прервалась, затаила дыхание.
— За всю жизнь он на меня голос ни разу не повысил, не то, что пальцем тронуть. А тут как собаку беспородную выставил за дверь. Из моего же собственного дома!
— Да не может быть! — я открыла рот от возмущения. — А ты что?
— А что я сделаю? Ремня бы всыпала, так он же больше меня теперь в два раза. Не зря я его кашу в детстве заставляла есть, вон какого бугая выкормила на свою голову. Бросили они мне узелок с пожитками, мол, куда хочешь, туда и иди.
Стала я бездомной на старости лет. Стою у дороги, узелок к груди прижала, слёзы глаза застилают. И тут меня Лилька увидела. Проходила мимо из магазина. Остановилась, посмотрела так внимательно... «Пойдёмте, — говорит, — Любовь Андреевна, ко мне. Я вас чаем напою, обогрею». Так и осталась я жить у невестки. У бывшей.
Люба шмыгнула носом и чуть улыбнулась сквозь слёзы.
— Я ей потом, как в себя пришла, говорю: «Ты, деточка, извини, что так по-скотски с тобой обращалась, пока ты в нашем доме жила. Дура я была старая, ревновала». А она мне, представляешь, Агафья: «Ничего страшного, мама! Если бы не вы, я бы не освоила все прелести деревенской жизни. Вы же стольким меня научили: и корову доить, и хлеб печь, и за себя стоять!».
Представляешь, так и называла меня — мама! И сейчас называет. И отношения у нас... Ну почему раньше не так было? Это я, я во всём виновата. Своими руками их счастье разрушила.
Люба тяжело вздохнула, вытирая глаза концом платка.
— А что невестка-то твоя одна ходит? — спросила я. — Не нашла себе никого? Симпатичная же, молодая еще совсем.
— Да просто красавица она! Чего мелочиться? — с гордостью ответила Люба. — Ей, знаешь, сколько женихов пишет? И из города, и наши деревенские пороги обивают. Да вот она только Матвейку моего любит — однолюбка она, в меня пошла.
— А что Матвейка? Матвейка-то занят уже, Тамарка его крепко держит.
— Ну, ты ей это попробуй объясни! — Люба махнула рукой. — Ждёт и верит, что бросит он свою мегеру. Спит и видит, что одумается он, придет покаяться. А она тут как тут, всё простит и примет. Может, поэтому и в город не уехала, всё караулит его, счастье заблудшее.
— А ты как думаешь, Андреевна? Бросит твой сынок свою Тамарку?
Любовь Андреевна тяжело вздохнула.
— Да в том-то и дело, что не бросит. Тамарка его в такие тиски зажала — прям как я в детстве. Не отпустит! А у Матвейки кишка тонка, чтобы уйти самому. Ох, тонка, Агафья! Характер-то я ему не закалила, всё в попу дула.
— И что же теперь делать?
— А ничего, Агафья. Ничего! Я живу и наслаждаюсь каждым днём. И даже представить себе не могу, что бы я без Лильки своей делала. Мой лучик света в темном царстве. Нехорошо иногда перед ней... за то, что придиралась раньше. Говорит: «Спасибо вам, вы меня сильной сделали». А я ведь просто придиралась, понимаешь? Если бы не мой язык длинный, может, и не расстались бы они. Старая я дура!
И Любовь Андреевна вдруг заплакала. Горько, искренне, как плачут люди, осознавшие свою ошибку слишком поздно. Я пододвинулась поближе и обняла её за худые, вздрагивающие плечи.
— Ну будет тебе, Люба, будет... — шептала я.
Нам ведь, пожилым, тоже надо выплакаться иногда, выплеснуть всё, что на сердце камнем лежит. Не зря говорят, что старики — как малые дети.
Я смотрела на заходящее солнце и думала: «Господи, ну почему мы понимаем всё так поздно?». Хочется верить, что у эт