Эта глава не относится к книге "33 несчастья", просто имя "Агафья Львовна" въелось намертво 😆 Солнце уже клонилось к закату, и длинные тени ложились…
— Знаешь, милая, — вздохнула Агафья Львовна, и голос её прозвучал чуть хрипловато, будто слова цеплялись за старые воспоминания, — бывает так, что человек и не злой вовсе, а жизнь его так повернёт, что он сам себе противен становится. Вот как та девочка, что жила в соседнем доме… Лет двенадцать ей было, старшая. А потом появился у них младшенький — сыночек, любименький, свет в окошке.
Внучка подняла глаза, в них застыло ожидание, как у котёнка, который боится шевельнуться, чтобы не спугнуть ласковое слово.
— И что с ней стало? — прошептала она.
Агафья Львовна помолчала, подбирая слова, будто боялась, что они выскользнут слишком резкими, острыми, как осколки старого стекла.
— Сначала она кричала на него: «Отойди, отстань, не мешай!» — так громко, что даже воробьи с веток слетали, будто испугались этой внезапной бури в тихом дворе. Ей хотелось просто побыть одной, книжку почитать, на речку сбегать, по берегу босиком пройтись, где песок ещё тёплый, а вода шепчет что‑то своё, понятное только ей. А он хвостиком за ней ходил, всё трогал, всё портил: то страницу перевернёт, то камешек в книжку сунет, то просто встанет перед глазами и улыбается, будто ничего плохого и не делает. Она злилась, отталкивала его, а потом… потом всё перевернулось, да так резко, что она и опомниться не успела.
— Как перевернулось? — снова прошептала внучка, придвигаясь чуть ближе, будто хотела спрятаться от этой истории, но не могла оторваться.
— Да вот так. Родители всё чаще стали говорить: «Ты старшая, ты должна смотреть!» И она стала нянькой. Не по своей воле, а потому что так надо. И вот тут мальчишка, хоть и маленький, а быстро смекнул, как всё устроено. Он нарочно что‑нибудь натворит — то банку с вареньем уронит, то кошку напугает, то в лужу забежит, а сам в сторонку отойдёт, глазки круглые сделает, губки надувает: «Это не я!» А сестра рядом стоит — и виноватая.
Агафья Львовна покачала головой, и в голосе её зазвучала горечь, смешанная с усталостью, будто она заново проживала ту несправедливость.
— Помню, как она стояла посреди кухни, плечи опущены, руки безвольно висят, глаза в пол. На полу — разлитое варенье, липкое, яркое, как кровь, а вокруг — осколки. А мать на неё кричит: «Сколько раз говорить, чтоб за братом следила!» Голос такой, что даже чашки в буфете, кажется, дрожат. А мальчишка у двери стоит, рожи корчит, пальцем у виска крутит, когда взрослые не видят. И ведь знает, что сестра не пожалуется: стыдно ей, да и страшно ещё больше виноватой стать — будто если скажет правду, её совсем перестанут замечать, будто она и вовсе не человек, а просто тень, приставленная следить за другим.
— А она что? — почти шёпотом спросила внучка, и в этом шёпоте слышался страх — не за себя, а за ту девочку, которую она даже не знала, но уже любила.
— Она молчала. Только губы поджимала да ресницы мокрые прятала, чтобы никто не увидел, что она плачет. А вечером, когда все засыпали, она выходила во двор. Там, под старой яблоней, садилась на траву и смотрела на звёзды. Листья над ней шелестели, будто шептали что‑то утешительное, а воздух был густой, пахучий, напоённый запахом яблок и скошенной травы. Я однажды её там увидела. Подошла тихонько, села рядом, чтобы не спугну