Как я менял сгнившие венцы в избе на Ивановском ручье
Пошел в лес не с ружьём, а с топором. Выбирал лиственницу — та древесина, что в воде каменеет. Нашел подходящие, не суковатые, помолчал у каждого ствола, ладонь на кору положил. Будто извинился: «Не со зла, брат, на житьё нужно».
Валял их один, с подсекой, с подкруткой. Грохот от падения такой, что эхо по всему распадку пошло. Потом обрубал сучья, волоком тащил к избе. Руки в мозолях, поясницу ломит, а бросить нельзя — сам себе хозяин и работник.
Самый каторжный труд — менять венцы. Поднимал угол избы домкратом, подпирал плахами. Старые брёвна, сырые и чёрные от времени, выковыривал ломом. Пахло от них не гнилью, а веком — тёплым запахом старой смолы, дыма и человечьего житья. Каждое положил когда-то чья-то рука.
Новые лиственничные плахи тесал топором и скобелем. Стружка ложилась кудрями, пахло свежим, горьковатым деревом. Подгонял плотно, в паз, чтобы ни щели. Конопатил высушенным болотным мхом — он от сырости только крепчает.
Работал неделю, от зари до темна. Тайга вокруг жила своей жизнью: птицы пели, бурундук деловито шуршал в хвое. А я с ней вроде и не рядом был — весь в своём деле, в этом единоборстве с тяжестью и несовершенством. Пот лился ручьями, комары тучами вились, но отступила та гложущая тоска, что по весне накатывает. Она выходила из меня вместе с усталостью, впитывалась в землю.
Поставил последнюю плаху, выпрямился — и весь мир вдруг встал на место. Стоит моя изба, подлатанная, крепкая, ещё на десяток зим. Ладонью по свежему, золотистому дереву провёл — теплое оно, живое. Не просто стройматериал.
Затопил печь, сел на порог. Смотрю на свои руки, в ссадинах да в смоле, слушаю, как ветер в новых стенах по-другому гудит — плотнее, надёжнее. И думаю: вот она, настоящая работа. Не взять, а сохранить. Не покорить, а починить. И в этом, может, и есть главный секрет — чтобы после тебя не яма в земле оставалась, а тёплые, прочные стены, в которых потом, глядишь, и другой человек от непогоды укроется. Тайга это уважает.